Литература

Пушкин и Улзытуев

20 декабря 2021

194

Попытка связать воедино две культуры, две литературы, генетически разнородные, но несущие бремя одной судьбы — российской — представляется и своевременной, и актуальной.

Пушкин и Улзытуев
Для усомнившихся в корректности выстраиваемого типологического ряда напомним цветаевское: «Пушкиным не бейте! Ибо бью вас — им!» В своем цикле «Стихи к Пушкину» Марина Цветаева, сама не укладывавшаяся в прокрустово ложе ни одной из современных ей поэтических школ, бунтуя и скорбя в своем горчайшем из горчайших одиночеств высокого избранничества, писала: «Пушкинскую руку/ Жму, а не лижу.» (9, с.165)

Да, Поэт принадлежит Миру. И чем он «звезднее», тем стремительнее вырывается его Слово из пут земного — конкретно-исторического — пространства на просторы мирового поэтического текста и обретает там судьбой оплаченное родство. Такое бытие, возможно, и является формой истинного поэтического Бытия, к которому стремится Поэт. И вправе ли мы отказать ему в этом?

В мире, где всяк
Сгорблен и взмылен,
Знаю — один
Мне равносилен.

В мире, где столь
Многого хощем
Знаю — один
Мне равномощен. (9, с.145)


Цветаевская эмоция, с ее максимализмом, сродни неприглаженной мальчишеской дерзости, да будет аргументом. Так же, как и наше собственное читательское ощущение — и доверие ему! — а не пресловутая «Табель о рангах» в мировой литературе.
Думается, исследовательская интуиция не обманывает меня — так же, как не обманывала она моих предшественников — А. Соктоева, В. Найдакова, Г. Туденова, Т. Очирову, писавших о бурятском гении (1, 3, 6, 7). Андрей Румянцев, современник и собрат по перу, сравнивал поэтические открытия Дондока Улзытуева с открытиями «новых минералов или звезд на небе» (5, с.74).

Равновеликость, говоря по-цветаевски, «равномощность» Пушкина и Улзытуева, разведенных во времени и пространстве, возможно, не очевидна на первый взгляд, и все же...

Существует некий алгоритм Судьбы Великого Поэта: феерическое начало — и юный Пушкин, и совсем молодой Улзытуев буквально ворвались на поэтический небосклон своего времени, потеснив другие светила; неуемный безудержный поиск и проба пера почти во всех родах и жанрах литературы; смелое экспериментирование; ломка сложившихся стереотипов; пора горчайших раздумий о Творчестве, призванном одухотворить Мир.

Еще сравнительно молодой Пушкин определил миссию Поэта на Земле как божественную, пророческую («Пророк»). И поистине пророческими стали его строки:

Слух обо мне пройдет по всей Руси великой,
И назовет меня всяк сущий в ней язык
И гордый внук славян, и ныне дикой
Тунгус, и друг степей калмык. (4, с.241)


Поэт провозгласил всемирность неотъемлемой частью «нерукотворного памятника» — своего творчества.

Принципиальная открытость миру характеризует и творчество бурятского поэта Дондока Улзытуева.

Я брел,
испытывая судьбу,
обошел полземли,
в пустыне встречал
ночную звезду,
и вьюги на прибалтийском льду
мои следы замели... (8, с.168)

Дело здесь не только и не столько в географии, сколько в способности чувствовать весь мир родиной и всякого человека братом. Обнаруживаемые совпадения, а их много, неслучайны. Но самое главное — Улзытуев, как и Пушкин в русской литературе, стал выразителем национального духа. Он создал образ, ставший поэтическим символом национального образа мира:

Вы слыхали когда-нибудь
о траве голубой — ая ганга?
Ее имя -
как отзвук старинного медного гонга.
У нее суховатые
колкие стебли.
От нее синеватые
наши бурятские степи... (8, с.15)


«Таинственная и милая» собеседница — степь — дарила поэту «зеленые сны цвета степной травы». Ему дано было слышать в их шорохе и шелесте голос вечности:

Легенды, возрождаясь, вновь
рождают новые слова,
а там, где не хватает слов,
растет зеленая трава. (8, с.7)


Миром его была степь. Каждое мгновение было освящено ею или памятью о ней. Он мчался в степь, чтобы «повстречаться со словом» — словом привета всему миру.

На заре оседлаю коня
и помчусь,
чтоб лицом к лицу
повстречаться со словом
«Мэндээ!» (8, с.3)

Никого не забывает в «Утренней песни» поэт, соблюдая церемонный бурятский этикет — Саяны, улусы, земляки, скотоводы, пастухи, жаворонок, солнце, тополь, ручьи, рощи, цветок, победители-седоки, борец, стрелок, колосья... Взгляд, уходящий в космическую бесконечность (солнце), возвращается к земному, открывая еще одну бесконечность, уже не пространственную, а временную:

Всем колосьям,
живущим в зерне,
всем живущим на этой земле,
всем пасущим эти стада,
всем,
всю жизнь глядящим туда,
где грядущие зреют года,
говорю в этот день:
«Мэндээ!» (8, с.4-5)


Такое строение стиха — незамысловатое перечисление приветствуемых — знаменовало: с одной стороны, возвращение к традиции, к степенному слогу «Гэсэра» (повтор наиболее часто встречающаяся стилистическая фигура в бурятском героическом эпосе); с другой, рождение новой мелодии стиха, лишенной регламентированной торжественности, ложного пафоса, и потому столь проникновенной.

Интонация бесконечного, как сам мир, перечисления, не знающего устали; интонация, в которой слышится несуетливость степняка и восторг вступающего в мир (равно в «степь»!) юноши, завораживала. Какое-то глубокое внутреннее упрямство виделось  cтремлении Дондока Улзытуева никого и ничто не забыть в утреннем приветствии — все равновелико и взаимосвязано. Ритм стиха, с повтором одного и того же слова — «Мэндээ!.. Мэндээ!..» — был созвучен ритму скачущего по степи коня. Это улзытуевское ощущение — ощущение встречного ветра, степного простора и свободы взгляда, растворяющегося в нем, — звукопись и цветопись буквально захватывали, захлестывали читателя.

Вспомним, как Пушкин преодолевал классицистскую монументальность одического стиха, убегал от затейливой витиеватости салонного слога, как упрекали его в «разговорности» и «простоте», не понимая, что это простота высочайшей пробы!

Воистину великие говорят на одном наречии... Поэтика созидания, созидания вопреки всему — нелюбви, несвободе, — не она ли ключ к творчеству обоих поэтов? Не об этом ли пушкинские лирические шедевры — «Мне грустно и светло...», «Я помню чудное мгновенье...», «Я вас любил...» Терпимость, щедрость, благословение, даже если не была милостивой судьба и Та, которой посвящались стихи.

не весело и горестно жилось,
а потому я всякому желаю
сиянья милой женщины волос, 
любви и солнца без конца и краю! (8, с.65-66

Сознание, гармонизирующее с Бытием, — «На свете счастья нет, но есть покой и воля...» (Пушкин), «Так, значит ясна и законна печаль...» (Улзытуев) — вот что порождало, даже в самых трагических произведениях, жизнеутверждающий пафос лирики.

Когда растает снег в горах, -
когда в холодной синеве
заплачет птица Хайлгана,
ты вспомни обо мне.

Когда дожди пройдут в лесах,
когда заплачешь по любви
с тоской и нежностью в глазах, —
ты вспомни обо мне. (8, с.94)



Сын степей никогда не был ее пленником. Он любил «дышать горячим ветром странствий», мечтал «обойти планету». Он был свободен в направлении своего взгляда, не терпел узости, предписанности свыше:

Мне постриженность вынести
не по плечу. (8, с.51)

или:

Ветру повиноваться
однодневному — не хочу! (8, с.8)
Мотив земного странствия очень рано стал звучать у Улзытуева как мотив ухода, прощания.
Ну, а если уже не приду -
попрощаться с нетающим снегом,
я какой-нибудь выход найду -
стану горным раскатистым эхом.

Ну а если не будет дано
побрататься с пронзительным ветром -
я уйду синим камнем на дно
этой речки, холодной и светлой.

Превращусь я в осенний туман,
опущусь на снега и остыну,
поднимусь над хребтами Саян
и дождем упаду в луговину. (8, с.45)

Говорят, поэты предчувствуют свою гибель. Чем же тогда объяснить, что тридцатишестилетний Пушкин пишет поэтическое завещание «Я памятник себе воздвиг нерукотворный...», а тридцатипятилетний Улзытуев — «Итог»?

Ямб в стихотворении Пушкина из-за изобилующих в нем пиррихиев (по два пиррихия в строфе) обретает, наряду с торжественным и патетическим, элегическое звучание, что, собственно, и рождает божественно спокойную интонацию. Это интонация олимпийца, взошедшего на поэтический Олимп и отныне и навсегда пребывающего там. Само время как бы замедляет ход. Монументальность слога пребывающего в вечности (в первой и третьей строфах) плавно чередуется с мужественной скорбью простого смертного (во второй и четвертой строфах).
 
Первые четыре строфы читаются как ответ ангажированному «румяному критику», писавшему об угасании пушкинского гения, обывателю, падкому до «слухов». В последней строфе поэт утешает свою музу, взывая к мужеству и мудрости.

Если спокойная интонация у Пушкина — это свидетельство прожитых лет («безумных лет угасшее веселье»), то у Улзытуева она изначально присуща его степному менталитету.

Стихотворение Улзытуева условно можно разделить на две части.

Я родину
воспевал,
как мог,
мать воспел
и отца,
степь и тайгу,
Селенгу и Хилок,
жаворонка и скворца.
Я жил на Памире,
на Балтике жил
и слово нашел для них,
о юности
много песен сложил
звонких и удалых.
Любви и добру
я отдал дань... (8, с.167)


У Улзытуева есть чувство неисполненного до конца долга перед народом. Но никому, а только «времени» он доверяет свою будущность:

Время скажет «да» или «нет»,
проверит
твою строку....

Типологическая близость на жанровом уровне стихотворений А.С. Пушкина «Я памятник себе воздвиг нерукотворный...» и Д.А. Улзытуева «Итог» очевидна. Гуманистический пафос — пафос утверждения жизни вопреки возможному забвению, смерти — звучит в обоих стихотворениях.

Стихотворение Улзытуева восходит к пушкинскому «Я памятник...», пушкинское стихотворение к державинскому «Памятнику», державинский «Памятник» к Горацию. Так прядется нить мировой литературы. И Дондок Улзытуев обретает свое место — великого бурятского поэта 20 века.

«...ая ганга курится дымом бессмертия...»

ЛИТЕРАТУРА:
  1.  Найдаков В.Ц. Непроторенными путями. — Улан-Удэ.: Бурят. кн. изд-во, 1984. — с.159-176.
  2.  Найдаков В.Ц. Становление: развитие и распад бурятской советской литературы (1917-1995). — Улан-Удэ, 1996, с.106 
  3.  Очирова Т.Н. Мгновенное и вечное (о поэзии Д. Улзытуева) // Литература и современность. — Улан-Удэ.: Бурят. кн. изд-во, 1978. — с.141-153.
  4.  Пушкин А.С. Стихотворения / Вступит. статья А.Твардовского. — М., Худож. лит., 1983. — 255 с. (Классики и современники. Поэтическая б-ка).
  5.  Румянцев А.Г. Певцы родной земли. Этюды о поэтах Бурятии. — Улан-Удэ.: Бурят. кн. изд-во, 1985. — с.73-79
  6.  Соктоев А.Б. История бурятской советской литературы. — Улан-Удэ, 1967.
  7.  Туденов Г.О. Об основных направлениях бурятской советской поэзии // Советская литература и фольклор Бурятии. Вып.2 — Улан-Удэ, БКНИИ СО АН СССР, 1962. — с.3-33.
  8.  Улзытуев Д.А. Напев: Стихотворения / Пер. с бурят. Сост. Ст. Куняев. — М.: Современник, 1983. — 183.
  9.  Цветаева М. Избранное / Сост., коммент. Л.А. Беловой. — М.: Проxвещение, 1990. — 367 с.
Автор: Цыренова М.Ц., кандидат филологических наук, доцент кафедры контрастивной лингвистики Московского педагогического государственного университета

Литература

96

Откровение души

Истинная поэзия стремится отобразить окружающую действительность во всей ее сложности и многогранности с глубоко личностными поисками собственного измерения мира.

Литература

117

Зов судьбы

Народный поэт Бурятии Николай Дамдинов не раз обращался к образу Доржи Банзарова.

Литература

122

«Этой ночью мне приснилась мама...»

Народный поэт Бурятии Цырендулма Дондогой создала глубоко символический и в то же время реалистически достоверный образ матери.

Литература

144

Поэмы о духовной мощи народа

Поэзия Галины Раднаевой полна символов душевных странствий человека в лабиринтах памяти и воображения.